1 ноября замечательному джазовому пианисту, композитору и педагогу Леониду Чижику, который на протяжении вот уже более чем 25 лет живет и работает в Германии, исполнилось 70 лет. Накануне круглой даты наш корреспондент встретился с юбиляром в его уютном кабинете в Мюнхенской консерватории им. Рихарда Штрауса.
– Уважаемый Леонид, насколько я знаю, вы родились в Молдавии. Расскажите, пожалуйста, немного о своих родителях и своих корнях.
– Дело в том, что я родился в Кишиневе, но жил там совсем недолго, поэтому говорить даже о детстве в этом городе не приходится. Мои родители были в тот момент в Кишиневе, потому что папа находился там после ранения, хотя его родственники жили в Харькове. Когда же ему наконец удалось найти работу (он по образованию инженер), ведь «пятый пункт» существовал и тогда, то родственники пригласили его жить поближе к ним. Таким образом моя семья где-то с 1948 г. оказалась в Харькове. Что сказать… Родители у меня были замечательные люди. Мама – комсомольский работник, энтузиаст, она всегда что-то создавала вокруг себя, всякого рода движения, поэтому у нашей семьи было много друзей, и основным энергетическим центром являлась мама. Она работала, но, скорее, была замечательной женой и мамой.
– Вы затронули тему пресловутого «пятого пункта». В то время, еще в раннем детстве в Харькове, вы ощущали какие-то проявления антисемитизма на бытовом уровне?
– Вы, вероятно, знаете харьковскую десятилетку (Харьковская средняя специализированная музыкальная школа-интернат. – Е. К.) и понимаете, что там национальный состав склонялся не в пользу коренного населения. Но во дворе и даже в классе были какие-то ребята, которые меня дразнили.
– «Чижик-пыжик, где ты был?»
– Нет, так меня не дразнили. Но слово «жид» я слышал, хотя тогда уже знал, что это – оскорбление, а я не переносил оскорблений уже с младенчества, «с младых ногтей».
– И как же вы реагировали?
– Я реагировал очень активно и, несмотря на свой маленький рост и вес, почему-то превращался в комок энергии, а дальше меня уже невозможно было остановить. Меня все боялись, в том числе и мальчишки, которые были значительно выше меня, потому что я мог ударить, был просто беспощаден и спуску никому не давал.
– У вас рано проявились музыкальные способности или вас, как это обычно бывает, в детстве просто отдали в музыкальную школу?
– Сначала были способности, но у нас тогда не было музыкального инструмента, а у наших соседей был рояль. Рядом с нами жил Боря Шапиро – композитор, который не смог реализоваться в Советском Союзе и потом уехал в Америку. Именно в его квартире я в первый раз услышал звуки музыки, и меня невозможно было выцарапать из-под рояля – я там жил. Потом, когда я стал подходить к роялю, то тут же стал сам подбирать мелодии на слух, подбирать гармонию двумя руками. Мне тогда было четыре года или пять лет, точно не помню. Если мы ходили на какие-то праздники и гуляния, где играл оркестр, то меня нельзя было удержать: я тут же бежал к дирижерскому пульту. Поэтому стало ясно, что я – музыкант. Когда меня отдали в «десятилетку», то из-за моего абсолютного слуха мне сказали, что я должен играть на скрипке. Но у меня такая физиология и строение тела, что рука не выгибалась, да и вообще просительные интонации мне не свойственны. На старости лет я не пойду просить милостыню. Я полгодика промучился со скрипкой – я не мог держать гриф. А потом, естественно, был рояль – и все!
– Вы поступили в Москве в «Гнесинку», где проучились до 1968 г., а заканчивали музыкальное обучение уже в Горьковской консерватории в 1970-м. Что же произошло? Почему вы не смогли завершить учебу в Москве?
– Это до сих пор травма, которая во мне еще жива. Я окончил третий курс Института им. Гнесиных, где я учился у самого лучшего педагога – Теодора Гутмана, причем у меня были все пятерки. В конце второго курса у меня случилась беда: я «переиграл» руки, когда готовился к какому-то конкурсу. Уже тогда я играл джаз, был лауреатом Первого Московского джазового фестиваля, лучшим джазовым пианистом и до сих пор занимаю первую строчку. Тогда меня знали, я работал много, играл днем и ночью – джаз, классику и т. д. У меня была такая немного беспорядочная жизнь – без родителей, и я чувствовал к себе особое отношение со стороны студентов и педагогов, поэтому я, вероятно, злоупотреблял этим. Я «переиграл» руки, и после двух месяцев лечения мне сказали, что я уже никогда не смогу играть на рояле. Для меня это стало первым серьезным ударом и испытанием, но я выходил из этой ситуации самостоятельно и сам себя вылечил. Я понимал, что все мои неприятности являются следствием моего психического перенапряжения, а в рояле мой организм видел источник неприятностей и тут же давал какой-то сигнал рукам, которые просто не могли играть. Это была защитная реакция – так я для себя понял ситуацию. После чего я с болью брал ноту на рояле и жил этим звуком, следя, как он живет и постепенно угасает. Через удовольствие и медитативные механизмы я снова стал играть, поэтому к концу третьего курса был уже в каком-то смысле закален. И вот после сдачи сессии на все пятерки мне остается досдать зачет по английскому языку (я много работал, у меня уже начались съемки и концерты, поэтому я не смог вовремя прийти на этот зачет). Когда я пришел на него, то педагог, считавший, что я как джазмен должен знать его предмет лучше всех, был разочарован моими знаниями, не соответствовавшими его представлениям. Он сказал мне: «Придете осенью». Я выхожу из аудитории, а меня уже ждет Валера Самолётов – декан, который готовил эту «акцию» по моему исключению из института. К примеру, я куда-то уезжаю и не появляюсь на лекциях две недели. Потом я возвращаюсь, и он мне говорит (мы с ним были на «ты»): «Лёня, ты понимаешь, ты – Чижик, тебе все равно ничего не будет. А я – молодой декан, поэтому от меня требуют, чтобы я тебе сделал выговорок по дружбе за пропуски. Не обращай на это внимания». Последовал один выговор, потом – за пропуски – второй, но уже с предупреждением. Я думаю, что тут сыграл роль целый комплекс причин. Во-первых, у этого Валеры была нетрадиционная сексуальная ориентация, а он еще у меня вел камерный ансамбль и проявлял ко мне интерес, на что я ему сказал, что я «не из этой оперы». Возможно, сказал излишне резко. Во-вторых, я был студентом, который находился в центре внимания, но в то же время не показывал образец лучшего поведения. Кроме того, я рассказывал всякого рода анекдоты, поэтому считался неблагонадежным. Не говоря уже о том, что еще и еврей! И вот меня исключают из института, причем условно, потому что не имели права. А в Министерстве культуры мне сказали, чтобы я не обращал на это внимания – мол, речь идет о некой воспитательной акции. Собирается собрание, на котором присутствует вся фортепианная кафедра – преподаватели и студенты, которые не понимают: кого же мы исключаем? Приходят ректор Муромцев – страшный тип с узкими губами, который во время войны был председателем «троек», – и Валера Самолётов. Он говорит: «Вы понимаете, что с Чижика мы должны требовать намного больше, чем со всех остальных, а он себя так ведет, что не делает и десятой части того, что может делать. Как друзья вы, наоборот, должны его сейчас наказать, чтобы для него это было испытанием». Проходит год, я знаю, что меня должны восстановить, но в это время кто-то из моих друзей звонит и приглашает прийти в общежитие: «Ленечка, приходи, мы тебя ждем, у нас есть повод: вышла пластинка „Тристан и Изольда“, мы хотим ее послушать». Остается буквально несколько недель до моего восстановления, я прихожу туда, и вдруг появляется какая-то бутылка. Тут же все общежитие узнает, что я пришел, в комнату набивается несколько десятков человек. Я не мог пить: во время зубной операции мне повредили нерв, и у меня просто не открывалась челюсть, поэтому я не пил. Но во время прослушивания пластинки «Тристана и Изольды» открылась дверь и в комнату кто-то заглянул. Я прихожу восстанавливаться, а ректор мне говорит: «Мы не можем вас восстановить». Я рассказываю ему, что за это время столько сделал: записал в фонд радио два или три часа музыки и т. д. Но Муромцев отвечает: «За год вы не выросли как гражданин: была пьянка такого-то числа». Я объясняю, что там на одну бутылку вина было 40 человек, а я вообще не пил, но ректор возражает, что я должен был прийти и рассказать или запретить эту пьянку. Короче говоря, началась некая игра. Тогда я решил поступать в консерваторию, для чего мне нужно было забрать документы. Как только Муромцев об этом узнал, его тон тут же изменился: «Вы не должны торопиться, мы всё решим!» Меня в свой класс в консерватории хотел взять Яков Мильштейн, и он ждал, пока я получу документы. Но ректор института тянул до последнего, пока срок подачи документов в Московскую консерваторию истек, после чего сказал, что меня не восстановит, а документов не отдаст. Но я знал, что еще успеваю на экзамен в Горьковскую консерваторию. Я туда приехал прямо во время экзамена, с чемоданом вошел в аудиторию, сыграл, и меня тут же взяли. Но Муромцев звонил в Горький, чтобы меня не принимали. До сих пор не могу понять, чем я ему насолил…
– Как вообще возник в вашей жизни джаз? Откуда появился интерес к этому музыкальному направлению? В советское время его называли «музыкой толстых», и он считался идеологически чуждым советскому человеку. Помните известное выражение: «Сегодня он играет джаз, а завтра – Родину продаст»? Но, в то же время, был, к примеру, Леонид Утесов…
– Он не имел к джазу никакого отношения, это был эстрадный коллектив. Что касается меня, то тут был взаимный процесс: мои способности слышать и тут же повторить и импровизировать, т. е. были композиторские качества. Меня воодушевляло то, что все окружающие принимали это на ура, и чем больше и лучше я мог, тем значительнее я получал поддержку в этом направлении.
– У вас были учителя по джазу?
– Нет, я просто...
Беседовал Евгений КУДРЯЦ
Фото предоставлено Вениамином Беленьким
Полностью эту статью вы можете прочесть в печатном или электронном выпуске газеты «Еврейская панорама».
Подписаться на газету в печатном виде вы можете здесь, в электронном виде здесь, купить актуальный номер газеты с доставкой по почте здесь, заказать ознакомительный экземпляр здесь